(очерки русской культуры)
Смотрел по ютубу блаблабла Градского.
Гранд-композитор гламура ру.
Рокер-брокер, который, вроде, и «за» всегда,
завсегдатай топа,
и в то же – против. Вертлявые па.
Мальчики справа, девочки слева.
Любовь forever!
Нет глаже голоса, чем у Г.
У Г. голосище -
сладок, чист.
Но какая-то гадость, давным-давно,
еще в переходном возрасте,
попала в горло и там прилипла.
Сопли? Хронический гайморит?
Сделайте «кхе», маэстро.
Так вот.
Берет у него интервью
шпион трех разведок (Джон Ланкастер) и телеведущий
под прикрытием (по совместительству) -
дедушка Познер,
круглолицый, лысый, с ленинским прИщуром,
с масонским перстеньком на безымянном.
Они с Градским схожи - легко совмещают
высокое с низким, тирании, демократии,
позиции, оппозиции -
лояльная либеральная интеллигенция,
тремя словами матерясь.
Познер в очочках задиристых,
мол, всё не так просто,
мол, всё с подвохом,
мол, я поумнее буду,
чем кажется лохам.
Интервью течет мёдом.
Душа в душу лучатся великие собеседники лыбами.
Того гляди, начнут вылизывать друг другу уши.
И тут Познер в позе Вергилия, что ли,
задаёт Г. любезный такой вопросик:
- А вот если, допустим, вы бы, как бы, могли бы, когда-нибудь,
пригласить или провести день с каким-либо умершим человеком,
из тех, которые? Или, еще живые?
Вот, с кем бы вы?
- А что мы с ним делать будем? Гулять? Обедать? Водку пить?
- Да, гулять, обедать, водку пить, разговаривать. Так, с кем бы вы? А?
- Я бы, - отвечает, хихикая и лоснясь, откидывая прядь длиннющих седоватых,
слипнувшихся волос, с лица;
- Я бы, пожалуй, с Рах-ма-ни-но-вым!
И смотрит под купол, в софиты, сквозь янтарные линзы,
глазами гнусавого ангела.
Тут я подкинулся с праздной подушки.
Рахманинова переслушать? ЖЗЛ перечесть?
Глянуть ролик какого-нибудь современного режиссера в темку?
И на тебе! Лунгин, лапочка, любимый с пеленок –
с унылого такси в радужных каплях оконной нагости,
царя с бесенятами, резвящимися в кишках отца Охлобыстина,
островом, кочегаркой, юродивым,
плывущим в гробу по ледяной воде
в бесконечную тоску нашей матушки.
(Межгалактическая босонога).
Искристый такой фильмец, бодрящий.
Ну, думаю, если такой хват за Рахманинова взялся,
то уж точно душу из него вынет и нам покажет
во всей слоистости.
Фильм называется по-бунински трепетно – «Ветка сирени»
– уже интрига.
Начало.
Рахманинов, вдруг, ни с того,
будто спросонья, в Корнеги Холле.
Как затрясется, как заверещит:
- Уберите из зала красных сатрапов,
кровожадных извергов,
губителей творческой интеллигенции, -
и длинными пальцами в ложу тычет, -
а то играть вам, америкосы глупые,
толерантные жадины,
ни за что не буду!
Зрители испугались, что концерт лопнет,
и стали кидать в советского посла огрызками яблок,
фантиками, скомканными салфетками, грязными носовыми платками
и всякой гадостью.
Посол, отряхиваясь от чужеродного мусора,
и зыря наперекор исподлобья,
попятился с ложи и вышел вон вместе со свитой.
Рахманинов приосанился.
Тремор унял.
Прямоугольно сел за рояль
и пролил звуковой нектар на Карнеги Холл:
блям блям блям
блюм блюм блюм
курлю мурлю бабах.
Зал - в сопли!
Газетчики строчат дифирамбы.
И есть про что.
Политическая выходка музыканта
ввергла общество в рекламный бум.
Контракты сыплются тыщами телеграмм
со всех концов и весей
американских штатов.
Рах-ма-ни-нов!!!
Блям блям блям!
Режиссёр держит ритм и, вцепившись зубами
в усталый штамп – телеграмм-паровозов –
побеждает банальность количественным превосходством.
С такой щедрой железнодорожной нарезкой,
сравниться могут по масштабу разве
батальные сцены Бандарчука-отца.
И туда тух тух тух,
и сюда тух тух тух,
и с трубой тух тух тух,
и без трубы тух тух тух,
и вдоль экрана и поперек и наискось –
минут на десять паровозно-телеграммного восторга.
Не купил, видать, когда-то папа Лунгину железную дорогу,
так нате ж!
У героя киноленты, как это водится
в шизонутых творческих умах,
под однообразный стук чего бы то ни было
обо что бы то ни было,
пошли ретроспективки: чух-чух-чух.
Вкратце сюжет следующий.
Милого нищего мальчонку из разорившихся дворян
подбирает сердобольный, но строгий,
музыкальный профессор Зверев,
исполняемый всегда одинаково гениальным Петренко
(даже часы в кармане жилетки остались от соседнего фильма,
так и блестят на цепочке).
Ему в подмогу - воспитывать гения, сестрица,
вечный чертик из табакерки – Лия Ахеджакова:
эхи, охи, ахи, шёпоты.
Юношу лелеют, шалабанов дают,
поскольку он на фортепьяно лучше Листа должен играть,
а Лист – он не лыком был шит,
круче всех блямкал.
И, как только переплюнет юный Рахманинов покойного Листа,
так мальчика - Петру Ильичу Чайковскому на смотрины
и классические напутствия с благословениями.
Учеба была долга и трудна. Мальчонка мужал,
сочинительством предательски увлекся
и влюбился, гад, в девицу,
поддавшись природе возраста и рукоплесканию гормонов.
Влюбился в нечто несуразно губастое в красном платье.
Нечто, по замыслу режиссера, соответствующее образу
светской дамы царской России начала 20 века.
Страсти, жидкости, сирень, раздрызги.
Для пущей чувственной пряности является кузина из провинции:
зубки большие, острые, глазки жадные, так и норовит слопать мальчика
божественными мухоловками.
Зверев при параде, баранок накупил, самовары заправил,
Ахиджакова кружевами из последних сил дрожит –
Чайковского на чай ждут, недоросля показывать.
А мальчик-то, мальчик с девочками голой попой вертит.
Совсем не там тусуется, где толерантный дух искусства.
Светятся в солнечных лучах ладные ягодички
на фоне розовых штор в спаленке дамы сердца.
Но что-то ёкнуло в груди юного Рахманинова.
Глянул на часы. Прервал лобзания.
Прыгнул в бричку, и летит в зверевскую обитель.
Бац. А Чайковского – и след простыл.
Опоздал. Облом!
Был Чайковский. Чайку попил. И откланялся.
Ахеджакова шипит змеёй,
Зверев проклятьями грохочет.
Юноша огрызается: тяф-тяф-тяф.
Так и не довелось Петру Ильичу на старости лет
испытать рахманинскую прелесть,
восхититься мальчонкой.
Зверев так осерчал, опечалился,
словно задаток какой взял да и потратил.
А чем теперь возвращать, и кому?
Погрустил, погрустил да помер.
Сюжет мчит дальше.
Революция. Костры. Солдаты чумазые.
Будущий посол СССР супит брови из комиссарского кителя,
свербит глазёнками,
стращает Рахманинова, стенкой грозит.
Или станешь нашим революционным Моцартом,
или конец тебе, буржуйский ублюдок!
По лицу героя пробегает тень близкой смерти.
Желваки выжимают готовность к подвигу.
Нет спасения. Компромиссы чудовищны.
И, вдруг, его первая любовь, то губастое в красном
выплывает из марева революции.
Губы искусаны, два бессонных синяка
вокруг источающих пламя глаз,
на голове баранья папаха с алой ленточкой.
Спасение.
Провела между пьяных матросов,
так и норовивших штыком в попку кольнуть,
мандат справила и помогла бежать навсегда
из убийственной, растерзанной дикарями, родины.
За границей, где пряталось утомленное революцией солнце,
зубастая сестрица уже поджидала своего богом суженного кузена,
заграбастала Рахманинова в тугие объятия
и мигом родила композитору дочь.
Вот они, типа, в свободной Америке.
Типа, прозябают в роскоши.
Типа, Голливуд.
И кресла в бархате.
И олдс мобил с клизмой-бибикалкой.
Казалось бы, всё окей, но что-то не так с героем.
- Нашей доченьке уже 10 лет, - елейно мурлычет супруга.
Рахманинов выпрыгивает из машины и бредет в чащу кактусов бормоча:
- Ни ноты за 10 лет. Ни ноты-ы-ы-ы!
Руки растерзаны иглами растений.
Герой пошатываясь, тыкаясь в стены, замазанные мелом,
узенькими улочками, мексиканскими лабиринтами пробирается
по голливудским трущобам, под знаменитыми горными барельефами,
а рядом греческие дети играют в прыгалки.
Пролетая по кадрам, абсурд касается зрительского мозга
безжалостно нежным крылом.
Усилием воли вспоминаешь место действия и успокаиваешь себя
неудержимым гением режиссера:
«На самом деле – это Америка.
Место действия – Голливуд.
Рахманинов.»
Актёр главной роли трагичен не ролью, а сам по себе.
Присмотревшись, обнаруживаешь в его манере ускользающие
черты кумира – мистера Бина, которого он мечтал сыграть,
но сыграл его не он, а Роуэн Аткинсон да так, что лучше уже и не выйдет.
Но как же хочется повторить гениальные ужимки, гримасы, почесыванья,
почихиванья;
в результате - лицо сводит паралич,
и, бедный, не в силах моргнуть,
вильнуть бровью,
высунуть язык,
выпучить глаз.
Так и шатается остолбенелым Рахманиновым,
пока, в спасительном кадре
не возникает толстощекая цветочница с охапками ромашек и лютиков.
Рядом с ней в трёхведерном горшке торчит несколько деревьев сирени –
белой, персидской, махровой.
Рахманинов обнимает стволы, плюща о них недвижное лицо,
наконец, придавая ему мучительную гримасу,
пускает слезу и краем рта спрашивает:
- Откуда это здесь?
- Есть тут странная дама, - отвечает цветочница, - которая каждую неделю себе заказывает по кусту сирени. Вот и сегодня должна была прийти, да не пришла. Так что забирайте себе, если нравится.
- Как зовут ту даму, - спрашивает Рахманинов.
- О, у неё очень сложное русское имя, не выговоришь. Её зовут Наташша, - отвечает цветочница на чистом русском.
В глазу парализованного мистера Бина мелькает прозрение –
Наташа это и есть его первая любовь, то самое чудовище,
спасшее Рахманинова от красных штыков.
Зритель поддается манипуляции режиссера
и думает, что сейчас герой с деревом сирени
рванёт на поиски Наташи, бросится к её ногам
и сумбурная страсть вспыхнет с новыми взвизгами…
Но хрен тебе зритель, а не букет страстей.
Рахманинов с деревьями в горшке на своей вилле, в мексиканском Голливуде,
на дальнем плане – бушует океан,
на переднем – жена с тортиком и доченька задувают свечи.
У них День рождения.
И видят дамы в окне промеж рам шатающегося папу
с деревом в руках под проливным дождём.
- Что ты, - спрашивает мама, - загадала?
- Вот это. – Показывает девочка в сторону окна и папы, пытающегося воткнуть горшок в газон.
- И я, - улыбается зубастая мама.
Бедный мистер Бин, бедный Рахманинов!