В той ложбинке Таганка, Андроников, доски Рублева
и выше по жилке
лефортовских тополей вороньи гнезда,
лохматые гнезда на звездах,
почти не касаясь ветвей.
Москва, как перчатка лайковой кожи
с подкладкой из красного бархата,
не согревает руку январской ночью.
Большая коммунистическая, Товарищеский переулок,
Малые каменщики, архивы НКВД
в чугунных воротах храма, 
на площади – казино, оно же джаз-клуб,
Высоцкого несут по Садовому, 
из-под моста
выползают человеческие тысяченожки,
Котельническая высотка свистит у виска
мотивчик из Визбора, Галича, Градского.
Спичечный коробок синагоги, лезвие Яузы,
носовой платок, одурманенный бульварным жасмином,
сигареты в другом кармане, Мальборо или тонкий More.
В баре у театра в коктейле плещется Аравийское море.
Эскалатор спускается в преисподнюю
по трубке, по мрамору, по полировке,
из которой пылающие губки сосут сукровицу с ликером.

Церкви отряхивали перышки, золотились по новой.
Я любил Таганку из горлышка. Голой
холодной бутылкой розового вермута.
Где она вера та? 
Красным язычком высовывается изо рта
двуглавого беркута,
кремлевского сокола, леденцового петушка?

Трехпалая баранья варежка с указательным на крючке,
завиток гостиницы Россия щелкает косточкой,
выворачивая сухожилие. 

Справа, в непроглядной нежности прячется – Старая площадь. 
Там, в закрытом ЦеКовском ряду
торгуют запрещенными книгами по спецпропускам,
ноябрями выставляют оцепление, ловят полами шинелей вьюгу,
которая навывает Визбора, Галича, Градского,
вяжет узорчики шелковой ниткой,
свистя в лафетные дырочки под гробами,
листья шелестят, на глазах истлевая до черных стеблей,
до лефортовских тополей,
закинувших вороньи гнезда в звездное небо.


Кремлевские соколы зорко следят за крикливыми стаями,
не позволяя спускаться в границы режима.